Двенадцать человек офицеров полка теснились в одной халупе. Разбитые усталостью, голодные легли спать. Около полуночи приехала полевая кухня. Хорунжий Чубов принес котелок щей, жирный их аромат разбудил офицеров, и через четверть часа, опухшие со сна, офицеры ели жадно, без разговоров, наверстывали за два потерянных в боях дня. После позднего обеда исчез сон. Офицеры, отягощенные едой, лежали на бурках, на соломе, курили.
Подъесаул Калмыков, маленький круглый офицер, носивший не только в имени, но и на лице признаки монгольской расы, говорил, резко жестикулируя:
— Эта война не для меня. Я опоздал родиться столетия на четыре. Знаешь, Петр, — говорил он, обращаясь к сотнику Терсинцеву, произнося, слово «Петр» с подчеркнутым «е» вместо «ё», — я не доживу до конца этой войны.
— Брось хиромантию, — басовито хрипнул тот из-под бурки.
— Никакой хиромантии. Это конец предопределенный. У меня атавизм, и я, ей-богу, тут лишний. Когда мы сегодня шли под огнем, я дрожал от бешенства. Не выношу, когда не вижу противника. Это гадкое чувство равносильно страху. Тебя разят на расстоянии нескольких верст, а ты едешь на коне, как дудак по степи под охотничьим прицелом.
— Я смотрел в Купалке австрийскую гаубицу. Кто из вас видел, господа? — спросил есаул Атаманчуков, слизывая с рыжих, подстриженных по-английски усов крошки мясных консервов.
— Замечательно! Прицельная камера, весь механизм — верх совершенства, — восторженно заметил хорунжий Чубов, успевший опорожнить второй котелок щей.
— Я видел, но о своих впечатлениях умалчиваю. Профан в артиллерии. По-моему, пушка как пушка, — зевластая.
— Завидую тем, кто в свое время воевал первобытным способом, — продолжал Калмыков, теперь уже обращаясь к Листницкому. — В честном бою врубиться в противника и шашкой разделить человека надвое — вот это я понимаю, а то черт знает что!
— В будущих войнах роль кавалерии сведется к нулю.
— Вернее, ее самой не будет существовать.
— Ну, это-то положим!
— Вне всякого сомнения.
— Слушай, Терсинцев, нельзя же человека заменить машиной. Это крайность.
— Я не про человека говорю, а про лошадь. Мотоцикл или автомобиль ее заменит.
— Воображаю, автомобильный эскадрон.
— Глупость! — загорячился Калмыков. — Конь еще послужит армиям. Абсурдная фантазия! Что будет через двести — триста лет, мы не знаем, а сейчас, во всяком случае, конница…
— Что ты будешь делать, Дмитрий Донской, когда траншеи опояшут фронт? А? Ну-ка, отвечай!
— Прорыв, налет, рейд в глубокий тыл противника — вот работа кавалерии.
— Ерунда.
— Ну, там посмотрим, господа.
— Давайте спать.
— Слушайте, оставьте споры, пора и честь знать, ведь остальные спать хотят.
Возгоревшийся спор угасал. Кто-то под буркой храпел и высвистывал. Листницкий, не принимавший участия в разговоре, лежал на спине, вдыхая пряный запах постеленной ржаной соломы. Калмыков, крестясь, лег с ним рядом.
— Вы поговорите, сотник, с вольноопределяющимся Бунчуком. Он в вашем взводе. Интересный парень!
— Чем? — спросил Листницкий, поворачиваясь к Калмыкову спиной.
— Обрусевший казак. Жил в Москве. Простой рабочий, но натасканный по этим разным вопросам. Бедовый человек и превосходный пулеметчик.
— Давайте спать, — предложил Листницкий.
— Пожалуй, — думая о чем-то своем, согласился Калмыков и, шевеля пальцами ног, виновато поморщился. — Вы, сотник, извините, это у меня от ног такой запах… Знаете ли, третью неделю не разуваюсь, карпетки истлели от пота… Такая мерзость, знаете. Надо у казаков портянки добыть.
— Пожалуйста, — окунаясь в сон, промямлил Листницкий.
Листницкий забыл о разговоре с Калмыковым, но на другой день случай столкнул его с вольноопределяющимся Бунчуком. На рассвете командир сотни приказал ему выехать в рекогносцировку и, если представится возможным, связаться с пехотным полком, продолжавшим наступление на левом фланге. Листницкий, в рассветной полутьме блуждая по двору, усыпанному спавшими казаками, разыскал взводного урядника.
— Наряди со мной пять человек казаков в разъезд. Скажи, чтоб приготовили мне коня. Побыстрей.
Через пять минут к порогу халупы подошел невысокий казак.
— Ваше благородие, — обратился он к сотнику, насыпавшему в портсигар папирос, — урядник не назначает меня в разъезд потому, что не моя очередь. Разрешите вы мне поехать?
— Выслуживаешься? Чем проштрафился? — спросил сотник, силясь разглядеть в серенькой темноте лицо казака.
— Я ничем не проштрафился.
— Что ж, поезжай… — решил Листницкий и встал.
— Эй, ты! — крикнул он вслед уходившему казаку. — Вернись!
Тог подошел.
— Скажи уряднику…
— Моя фамилия Бунчук, — перебил его казак.
— Вольноопределяющийся?
— Так точно.
— Скажите уряднику, — овладевая собой после минутного смущения, поправился Листницкий, — чтобы он… Ну, да ладно, идите, я сам скажу.
Темнота поредела. Разъезд выехал за деревушку и, минуя посты и сторожевое охранение, взял направление на отмеченную по карте деревню.
Отъехав с полверсты, сотник перевел лошадь на шаг.
— Вольноопределяющийся Бунчук!
— Я.
— Потрудитесь подъехать.
Бунчук поровнял своего незавидного коня с чистокровным донцом сотника.
— Вы какой станицы? — спросил Листницкий, разглядывая профиль вольноопределяющегося.
— Новочеркасской.
— Можно узнать причину, понудившую вас идти вольноопределяющимся?