— Отпрягай Петрова коня, ну, живо!
— Стой, про-кля-тый! Трррр!..
— Он брыкается, дьявол. Сторонись!
С трудом подняли Степанова коня на ноги. Измазанный Петро держал его под уздцы, Христоня ползал в грязи на коленях, ощупывая безжизненную поднятую ногу.
— Должно, переломил… — пробасил он.
Федот Бодовсков шлепнул по дрожащей лошадиной спине ладонью.
— А ну, проведи. Может, пойдет?
Петро потянул на себя поводья. Конь прыгнул, не наступая на левую переднюю, и заржал. Томилин, надевая шинель в рукава, горестно топтался около.
— Врюхались!.. Сгубили коня, эх!..
Молчавший все время Степан словно этого и ждал: отпихнув Христоню, кинулся на Петра. Целил в голову, но промахнулся — в плечо попал. Сцепились. Упали в грязь. Треснула на ком-то рубаха. Степан подмял Петра и, придавив коленом голову, гвоздил кулачьями. Христоня растянул их, матерясь.
— За что?.. — выхаркивая кровь, кричал Петро.
— Правь, гадюка! Бездорожно не езди!..
Петро рванулся из Христониных рук.
— Но-но-но! Балуй у меня! — гудел тот, одной рукой прижимая его к бричке.
В пару к Петрову коню припрягли низкорослого, но тягущо́го конишку Федота Бодовскова.
— Садись на моего! — приказал Степану Христоня.
Сам полез в будку к Петру.
Уже в полночь приехали на хутор Гниловской. Стали у крайнего куренька. Христоня пошел проситься на ночевку. Не обращая внимания на кобеля, хватавшего его за полы шинели, он проплюхал к окну, открыл ставень, поскреб ногтем о стекло.
— Хозяин!
Шорох дождя и заливистый собачий брех.
— Хозяин! Эй, добрые люди! Пустите ради Христа заночевать. А? Служивые, из лагерей. Сколько? Пятеро нас. Ага, ну, спаси Христос. Заезжай! — крикнул он, поворачиваясь к воротам.
Федот ввел во двор лошадей. Споткнулся о свиное корыто, брошенное посреди двора, выругался. Лошадей поставили под навес сарая. Томилин, вызванивая зубами, пошел в хату. В будке остались Петро и Христоня.
На заре собрались ехать. Вышел из хаты Степан, за ним семенила древняя горбатая старушонка. Христоня, запрягавший коней, пожалел ее:
— Эх, бабуня, как тебя согнуло-то! Небось, в церкви поклоны класть способно, чудок нагнулась — и вот он пол.
— Соколик мой, атаманец, мне — поклоны класть, на тебе — собак вешать способно… Всякому свое, — старуха сурово улыбнулась, удивив Христоню густым рядом несъеденных мелких зубов.
— Ишь ты, какая зубастая, чисто щука. Хучь бы мне на бедность подарила с десяток. Молодой вот, а жевать нечем.
— А я с чем остануся, хороший мой?
— Тебе, бабка, лошадиные вставим. Все одно помирать, а на том свете на зубы не глядят: угодники — они ить не из цыганев.
— Мели, Емеля, — улыбнулся, влезая на бричку, Томилин.
Старуха прошла со Степаном под сарай.
— Какой из них?
— Вороной, — вздохнул Степан.
Старуха положила на землю свой костыль и мужским, уверенно сильным движением подняла коню испорченную ногу. Скрюченными тонкими пальцами долго щупала коленную чашечку. Конь прижимал уши, ощеряя коричневый навес зубов, приседал от боли на задние ноги.
— Нет полому, казачок, нету. Оставь, полечу.
— Толк-то будет, бабуня?
— Толк? А кто ж его знает, славный мой… Должно, будет толк.
Степан махнул рукой и пошел к бричке.
— Оставишь, ай нет? — щурилась вслед старуха.
— Пущай остается.
— Она его вылечит: оставил об трех ногах — возьмешь кругом без ног. Ветинара с горбом нашел, — хохотал Христоня.
— …Тоскую по нем, родная бабунюшка. На своих глазыньках сохну. Не успеваю юбку ушивать — что ни день, то шире становится… Пройдет мимо база, а у меня сердце закипает… упала б наземь, следы б его целовала… Может, присушил чем?.. Пособи, бабунюшка! Женить его собираются… Пособи, родная! Что сто́ит — отдам. Хучь последнюю рубаху сыму, только пособи!
Светлыми, в кружеве морщин, глазами глядит бабка Дроздиха на Аксинью, качает головой под горькие слова рассказа.
— Чей же паренек-то?
— Пантелея Мелехова.
— Турка, что ли?
— Его.
Бабка жует ввалившимся ртом, медлит с ответом.
— Придешь, бабонька, пораньше завтра. Чуть займется зорька, придешь. К Дону пойдем, к воде. Тоску отольем. Сольцы прихвати щепоть из дому… Так-то.
Аксинья кутает желтым полушалком лицо и, сгорбившись, выходит за ворота.
Темная фигура ее рассасывается в ночи. Сухо черкают подошвы чириков. Смолкают и шаги. Где-то на краю хутора дерутся и ревут песни.
С рассветом Аксинья, не спавшая всю ночь, — у Дроздихиного окна.
— Бабушка!
— Кто там?
— Я, бабушка. Вставай.
— Зараз оденусь.
По проулку спускаются к Дону. У пристани, возле мостков, мокнет в воде брошенный передок арбы. Песок у воды ледянисто колок. От Дона течет сырая, студеная мгла.
Дроздиха берет костистой рукой Аксиньину руку, тянет ее к воде.
— Соль взяла? Дай сюды. Кстись на восход.
Аксинья крестится. Злобно глядит на счастливую розовость востока.
— Зачерпни воды в пригоршню. Испей, — командует Дроздиха.
Аксинья, измочив рукава кофты, напилась. Бабка черным пауком раскорячилась над ленивой волной, присела на корточки, зашептала:
— Студены ключи, со дна текучие… Плоть горючая… Зверем в сердце… Тоска-лихоманица… И крестом святым… пречистая, пресвятая… Раба божия Григория… — доносилось до слуха Аксиньи.
Дроздиха посыпала солью влажную песчаную россыпь под ногами, сыпанула в воду, остатки — Аксинье за пазуху.
— Плесни через плечо водицей. Скорей!