Митька слышал позади осторожный воровской шаг есаульского коня, молчал.
— Ну? — Крючков зло щурился.
Позади в рядах сдержанно захохотали. Не поняв, над чем смеются, относя этот смех на свой счет, Крючков вспыхнул:
— Коршунов, ты гляди!.. Приедем — полсотни пряжек вварю!
Митька повел плечами, решился.
— Черногуз!
— Ну, то-то и оно.
— Крю-ю-учк-ов! — окликнули сзади.
Господин старый казак дрогнул на седле и вытянулся в жилу.
— Ты чтэ ж это, мерзэвэц, здесь выдумываешь? — заговорил есаул Попов, ровняя свою лошадь с лошадью Крючкова. — Ты чему ж это учишь мэлодого кэзэка, а?
Крючков моргал прижмуренными глазами. Щеки его заливала гуща бордового румянца. Сзади похохатывали.
— Я кэго в прошлом гэду учил? Об чью мэрду этот нэготь слэмал?.. — Есаул поднес к носу Крючкова длинный заостренный ноготь мизинца и пошевелил усами. — Чтэб я бэльше этого не слэшал! Пэнимэешь, брэтец ты мой?
— Так точно, ваше благородие, понимаю!
Есаул, помедлив, отъехал, придержал коня, пропуская сотню. Четвертая и пятая сотни двинулись рысью.
— Сэтня, рысь вэзьми!..
Крючков, поправляя погонный ремень, оглянулся на отставшего есаула и, выравнивая пику, взбалмошно махнул головой.
— Вот, с этим Черногузом! Откель он взялся?
Весь потный от смеха, Иванков рассказывал:
— Он давешь едет позади нас. Он все слыхал. Кубыть учуял, про что речь идет.
— Ты б хоть мигнул, дура.
— А мне-то нужно.
— Не нужно? Ага, четырнадцать пряжек по голой!
Сотни разбились по окрестным помещичьим усадьбам. Днем косили помещикам клевер и луговую траву, ночью на отведенных участках пасли стреноженных лошадей, при дымке костров поигрывали в карты, рассказывали сказки, дурили.
Шестая сотня батрачила у крупного польского помещика Шнейдера. Офицеры жили во флигеле, играли в карты, пьянствовали, скопом ухаживали за дочкой управляющего. Казаки разбили стан в трех верстах от усадьбы. По утрам приезжал к ним на беговых дрожках пан управляющий. Толстый, почтенный шляхтич вставал с дрожек, разминая затекшие жирные ноги, и неизменно приветствовал «козаков» помахиваньем белого, с лакированным козырьком, картуза.
— Иди с нами косить, пан!
— Жир иди растряси трошки!
— Бери косу, а то паралик захлестнет!.. — кричали из белорубашных шеренг казаков.
Пан очень хладнокровно улыбался, вытирая каемчатым платком закатную розовость лысины, и шел с вахмистром отводить новые участки покосной травы.
В полдень приезжала кухня. Казаки умывались, шли за едой.
Ели молча, зато уж в послеобеденный получасовой отдых наверстывались разговоры.
— Трава тут поганая. Супротив нашей степовой не выйдет.
— Пырею почти нету.
— Наши в Донщине теперь уж откосились.
— Скоро и мы прикончим. Вчерась рождение месяца, дождь обмывать будет.
— Скупой поляк. За труды хучь бы по бутылке на гаврика пожаловал.
— Ого-го-го! Он за бутылку в алтаре…
— Во, братушки, что б это обозначало: чем богаче — тем скупее?
— Это у царя спроси.
— А дочерю помещикову кто видал?
— А что?
— Мя-а-сис-тая девка!
— Баранинка?
— Во-во…
— С сырцом ба ее хрумкнул…
— Правда ай нет, гутарют, что за нее из царского роду сваталися?
— Простому рази такой шматок достанется?
— Ребя, надысь слыхал брехню, будто высочайшая смотра нам будет.
— Коту делать нечего, так он…
— Ну, ты брось, Тарас!
— Дай дымнуть, а?
— Чужбинник, дьявол, с длинной рукой — под церкву!
— Гля, служивые, у Федотки и плям хорош, а куру нету.
— Одна пепла осталась.
— Тю, брат, разуй гляделки, там огню, как у доброй бабы!
Лежали на животах. Курили. До красноты жгли оголенные спины. В сторонке человек пять старых казаков допытывались у одного из молодых:
— Ты какой станицы?
— Еланской.
— Из козлов, значится?
— Так точно.
— А на чем у вас там соль возют?
Неподалеку на попонке лежал Крючков Козьма, скучал, наматывал на палец жидкую поросль усов.
— На конях.
— А ишо на чем?
— На быках.
— Ну, а тарань с Крыму везут на чем? Знаешь, такие быки есть, с кочками на спине, колючки жрут: как их звать-то?
— Верблюды.
— Огхо-хо-ха-ха!..
Крючков лениво подымался, шел к проштрафившемуся, по-верблюжьи сутулясь, вытягивая кадыкастую шафранно-смуглую шею, на ходу снимал пояс.
— Ложись!
А вечерами в опаловой июньской темени в поле у огня:
Поехал казак на чужбину далеку
На добром своем коне вороном,
Свою он краину навеки покинул…
Убивается серебряный тенорок, и басы стелют бархатную густую печаль:
Ему не вернуться в отеческий дом.
Тенор берет ступенчатую высоту, хватает за самое оголенное:
Напрасно казачка его молодая
Все утро и вечер на север смотри́т.
Все ждет она, поджидает — с далекого края
Когда ж ее милый казак-душа прилетит.
И многие голоса хлопочут над песней. Оттого и густа она и хмельна, как полесская брага.
А там, за горами, где вьются метели,
Зимою морозы лютые трещат.
Где сдвинулись грозно и сосни и ели,
Казачьи кости под снегом лежат.
Рассказывают голоса нехитрую повесть казачьей жизни, и тенор-подголосок трепещет жаворонком над апрельской талой землей:
Казак, умирая, просил и молил
Насыпать курган ему большой в головах. Вместе с ним тоскуют басы: